Собрание сочинений в шести томах. Том 2 - Юз Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затих во тьме уныния. Неужели за комиссара выпало мне такое наказание? Больше не за что. Остальное я себе только поднаваливал, себя казнил и подводил под монастырь. Больше я никого не обижал. Баб жалел. Сам голодал, а Машке последний кусок подкидывал… Или за врачиху карает меня Господь?… Может, если б не холодный тот разговор с презрением и обидой, не равнодушие мое к любящей твари женского рода, и осталась бы в живых она, разродившись ребеночком?… Кто знает?… В темноте видней вроде бы становится отдаленная жизнь, маршал, и ничто не мешает разобраться в ее непоправимостях… Затих я. Не было в моей жизни бедовее минут, часов и дней. Порешил бы себя, если бы не свидание.
А Втупякин изгиляется:
– Поделом тебе, пьянь, не будешь гадость казенную гло тать. Как же ты теперь жену свою опознаешь? Пощупать пожелаешь? Пропил зыркалки?
Умираю от этих слов, умираю, не могу…
– Мы напишем жалобу генеральному прокурору, – заступился за меня Гринштейн.– Это садистическое издевательство над инвалидом и глубоко несчастным человеком.
– Да, да, именно – глубоко несчастным человеком, – заявляю.
– Лечить не нас надо, а таких уродов племени людского, как вы, – кричит Степанов, а новенький мужчина об стену лбом забился и повторяет нервно:
– Дайте нам бульдозеры… дайте нам олифы… дайте нам джема клубничного…
– Так, значит, – говорит Втупякин, – опять забунтовали? Подновим блокаду.– Крикнул санитаров, паскудник. Вяжут, чую, диссидентов со строительным человеком, рты им заткнули, мычат они невыносимо, к койкам ремнями пришвартованы. Меня в этот раз в покое оставили. Без глаз я, без ноги, без костыля и палки – полный калека. Язык бы еще отнялся, думаю, к чертовой матери – и совсем был бы, как статуя в парке, пацанами оболваненная…
Но, с другой стороны, в темени сплошной как бы отдыхаю я от долгой неправильной жизни, в память ухожу все глубже и глубже, назад, так сказать, покатился, ровно обрубок войны на тележке с колесиками с асфальтовой горки… Мамашку и папашку только вспомнить не смог, потому что кутенком еще слепым был, когда ваша зловонная власть разлучила их со мною жестоко и по очереди… Бабка Анфиса… деревушка… рыбалка… телок в сенцах зимних теплым и кислым дышит мне в нос… пауков в летнем сене ловлю, косиножек… ноги им отрываем и гогочем… каково пауку без ног, Петя, понял теперь? Вот она – гармонь моя с малиновыми колокольчиками… волна в руках, а не инструмент… ты сыграй страдания, Петя… Нюшка это просит голосом своим небезразличным к чубчику моему… Господи… жизнь ведь была у меня, несмотря на втупякинскую власть… была, потому что сильней она Втупякина, и будет жизнь, если не для меня, то для других женщин и мужчин, сколько бы ни отвлекал от нее Втупякин горловыми, натужными зазывами вперед – в пропасть зловещую… по краю пропасти дружной кучкой идут, крепко взявшись за руки, Ленин с дружками безумными.
Как бы, думаю, остановить их вежливо и обратить к другому, менее рискованному для людей делу?… И как же скончавшийся от мути Ленин мог заглядывать в пропасть, если он высоты терпеть не мог?…
Ковыляю, прыгаю от койки к койке, водицы подношу братишкам привязанным, кляпы изо ртов вынул им, успокаиваю, ухаживаю, одним словом, слепой, но вольный сравнительно человек… Два дня продержали бедняг в путах с замками…
Еще одного нового привели, вместо Маркса, очевидно. Священник, как понял я из разговоров. Голос мягкий, веселый и спокойный поразительно. Как в палате дома отдыха после обеда, когда размор забирает полдневный. Дайте, говорит, мне лист бумаги, и я с карандашом в руке докажу вам, как дважды два, что в Патриархию проникло КГБ с погонами под рясами. Православные люди всей планеты обязаны изгнать сатанинское отродье из лона Святой Апостольской Церкви. Как можно считать безумцами тех, кто лишь указывает на очевидные факты и разумеет их смысл? Молюсь за исцеление гонителей и лжесвидетелей… Степанов заспорил с ним:
– От Бога советская власть или нет?
– Не мучьте меня, голубчики, – тихо и весело взмолился бедный, – сомневаться и я в этом изволяю – грешен. Должно быть, приятная душе власть – нам в утеху, поганая же советская – в наказание, в испытание. Сказано: всякая власть от Бога. Но если кто полагает, что он ни в чем не повинен, а терпит измывательство и удушение сердечных стремлений с покушением властей на Дар Божий – на Свободу, то я дерзну сказать следующее, открыв вам свои сокровенные уразумения. Если выпало нам счастье и радость унаследовать жизнь, то как же, унаследовав ее, оставить себе в долю лишь сладкие милости, а накопленные за долгие грешные века неприятности отделить от судьбы частной и общих судеб? Не отделишь, сколько бы ни рыпался, милок. Принимай сладость с горечью, свободу с неволей, свет со тьмою… – примолк батюшка, ибо понимаю, что на меня он в данный момент глядит с испугом и сожалением.
– Мне, – говорю, – не горько от ваших слов, а наоборот… светло.
– Помоги тебе Господь, милок. Я вот помолюсь за твое исцеление.
– Спасибо, батюшка. Исповедуй меня до обеда. Давно не исповедовался… А таблетки выблевывай обратно. Я тебя научу. Лучше тело вывернуть наизнанку, чем душу и имя.
– Хороший совет. Непременно выблюю. Не поддамся адской отраве.
– Нет, отец Николай, – вдруг после рассудительного молчания говорит Гринштейн, – советская власть – не власть вовсе. Вот в чем дело. Она – выродок идеи власти. Произвол она гнусный морального, бескультурного, безликого отребья, присосавшегося к нашим душам и шеям. Вот и все.
Тут Втупякин заявился.
– Ну, – говорит, – приготовляйся, Байкин. Завтра ран деву я тебе устрою, чтобы от мании ты избавился и остаток слепых дней провел в престарелом доме. Хамства не позво ляй. Вдова всю жизнь, можно сказать, на ожидание мужа ухлопала, а ты хамишь при вручении ей наград законного героя. Если бы не диссертация, ни за что не устроил бы такого дела. Понял?
– А ты, милок, сообрази на одну лишь секундочку, всего лишь на одну единую, что сосед наш не ошибается, но правду сущую открывает, – говорит батюшка.– Разве в науке отменен метод предположения, каким бы парадоксальным он ни казался смущенному разуму?
– Умничаешь, Дудкин. Если я как советский врач-психиатр предположу такое, то всех вас надо шугануть отсю-дова, а меня заключить на ваше место для принятия курса активного вмешательства в пораженную безумием психику. Фрейдизм пущай предполагает. Мы же – медицинские большевики – и впредь намерены исключительно утверждать.
Все трое почему-то в смехе закатились безудержном над Втупякиным.
– Посмейтесь, посмейтесь. Завтра я вас приторможу слегка. Поплачете, – говорит Втупякин и снова в какие-то рассуждения о здравом смысле пускается.
Не прислушиваюсь. Уходит душа моя в единственную пятку от безумного страха и еще более безумного восторга… Ты действительно представь и себя, маршал, в моей страдающей шкуре хоть на минуточку, если способен еще представлять что-нибудь, кроме премий, бриллиантов и сабелек… Лежу, ослабший от искреннего нежелания принимать пищу… Лежу, молодость свою припоминаю и как задыхался от одной только мысли о Нюшке… жена моя, Настенька, Анастасия, что же с нами обоими наделал, подлец… и тьма в глазах, лишь слезы тьму подчеркивают, ровно звезды июньскою ночью в четыре часа… Киев бомбили нам объявили, что началася война… чем же занимался я, когда ты, ни за грош пропадая, баба красивая и молодая, Петра своего, любимого больше жизни… ты говорила, что не забудешь… ждала, Господи, прости, вот она, кара Небесная за все грехи мои пришла, сил нету выносить, порази меня, Господи, убей или исцели хотя бы частично… как же не учуял я Нюшкиной жизни, чудом спасенной… с целым колхозом спал, пацанвы наплодил видимо-невидимо, все голубоглазые, кровь с молоком и щеки красные, теперь уж сами небось в отцах ходят, отчего же не с тобой я их прижил, ешак блудливый…
Лежу на койке дурдомовской, мечтаю во тьме, как все у нас с Нюшкой могло быть иначе, красивей и со счастьем, спирт проклинаю ленинский из-под чужих мозгов умалишенных, загубил он фронтового певца. Пули не взяли человека, осколки не взяли, Бог его миловал чрезвычайно, и ангел-хранитель берег, а Ленин доконал-таки, проказа… Зачем такому человеку жить? Смотреть на него страшно, сам же он никого и ничего уже не видит. Тьма… Однако самоубиваться не рассчитываю почему-то. Достичь жажду бережка правды, а там авось во благо какое-нибудь по новой вынесет…
Побрили меня диссиденты. Приодели. Ободрили. Ни в ком сомнения нет, что случай мой натуральный, а не мания преследования величия. Батюшка молитву вознес за меня:
– Господи, прости рабу Твоему, Петру, тяжкий грех лжи, убийства и подобострастия с пребыванием в чужой личине, не ведал, дурак, что творил, прости и помоги, Отче наш…